- Он не умер, - произнес я громким голосом, - он и сейчас следит за вами.
Это ошеломило их. Двадцать пар глаз устремились на меня.
- Дом страдания исчез, - продолжал я, - но он снова появится. Вы не можете больше
видеть господина, но он сверху слышит вас.
- Правда, правда, - подтвердил собако-человек.
Мои слова привели их в замешательство. Животное может быть свирепым или хитрым,
но один только человек умеет лгать.
- Человек с завязанной рукой говорит странные вещи, - сказал один из зверо-людей.
- Говорю вам, это так, - сказал я. - Господин и Дом страдания вернутся снова.
Горе тому, кто нарушит Закон.
Они с недоумением переглядывались. А я с напускным равнодушием принялся лениво
постукивать по земле топором. Я заметил, что они смотрели на глубокие следы, которые
топор оставлял в дерне.
Потом сатиро-человек высказал сомнение в моих словах, и я ответил ему. Тогда
возразило одно из пятнистых существ, и разгорелся оживленный спор. С каждой минутой
я все больше убеждался в том, что пока мне ничто не грозит. Я теперь говорил без
умолку, не останавливаясь, так же, как говорил вначале от сильного волнения. Через
час мне удалось убедить нескольких зверо-людей в правоте своих слов, а в сердца
остальных заронить сомнение. Все это время я зорко осматривался, искал, нет ли где
моего врага - гиено-свиньи, но она не показывалась. Изредка я вздрагивал от какого-нибудь
подозрительного движения, но все же чувствовал себя гораздо спокойнее. Луна уже
закатывалась, и зверо-люди один за другим принялись зевать, показывая при свете
потухающего костра неровные зубы, а затем стали расходиться по своим берлогам. Я,
боясь тишины и мрака, пошел с ними, зная, что, когда их много, я в большей безопасности,
чем наедине с кем-либо из них, все равно с кем.
Таким образом, начался самый долгий период моей жизни на острове доктора Моро.
Но с этого вечера и до самого последнего дня произошел только один случай, о котором
необходимо рассказать, все же остальное состояло из бесчисленных мелочей и неприятностей.
Так что я не стану подробно описывать этот период, а расскажу лишь о главном событии
за те десять месяцев, которые я провел бок о бок с этими полулюдьми, полузверями.
Многое еще осталось в моей памяти, о чем я мог бы рассказать, многое такое, что
я дал бы отрубить себе правую руку, лишь бы это забыть. Но эти подробности здесь
излишни. Оглядываясь назад, я с удивлением вспоминаю, как быстро я усвоил нравы
этих чудовищ и снова приобрел уверенность в себе. Конечно, бывали и ссоры, я теперь
еще мог бы показать следы укусов, но, в общем, они быстро прониклись уважением к
моему искусству бросать камни и ударам моего топора. А преданность человека-сенбернара
была для меня драгоценна. Я увидел, что степень их уважения зависела главным образом
от умения наносить раны. И, говоря искренне, без хвастовства, я находился среди
них в привилегированном положении. Некоторые, получившие от меня в подарок недурные
шрамы, были ко мне настроены враждебно, но злобу свою проявляли главным образом
гримасами, да и то за моей спиной, на почтительном расстоянии.
Гиено-свинья меня избегала, но я был всегда начеку. Мой неразлучный собако-человек
страстно ненавидел и боялся ее. Этот страх еще больше привязывал его ко мне. Скоро
для меня стало очевидным, что гиено-свинья узнала вкус крови и пошла по стопам леопардо-человека.
Где-то в лесу она устроила себе берлогу и поселилась в одиночестве. Я попробовал
устроить на нее облаву, но мне недоставало авторитета, чтобы объединить их всех.
Я не раз пытался подойти к берлоге и напасть на гиено-свинью врасплох, но она была
осторожна и, увидев или почуяв меня, тотчас скрывалась. Устраивая засады, она подстерегала
меня и моих союзников на всех лесных тропинках. Собако-человек почти не отходил
от меня.
В первый месяц звериный люд вел себя вполне по-человечески в сравнении с тем,
что было дальше, и я даже удостаивал своей дружбой, кроме собако-человека, нескольких
из них. Маленькое ленивцеподобное существо проявляло ко мне странную привязанность
и всюду следовало за мной. А вот обезьяночеловек надоел мне до смерти. Он утверждал,
что, поскольку у него пять пальцев, он мне равен, и не закрывал рта, тараторя самый
невообразимый вздор. Только одно забавляло меня в нем: он обладал необычайной способностью
выдумывать новые слова. Мне кажется, он думал, что истинное назначение человеческой
речи состоит в бессмысленной болтовне. Эти бессмысленные слова он называл "большими
мыслями" в отличие от "маленьких мыслей", под которыми подразумевались нормальные,
обыденные вещи. Когда я говорил что-нибудь непонятное для него, это ему ужасно нравилось,
он просил меня повторить, заучивал сказанное наизусть и уходил, повторяя, путая
и переставляя слова, а потом говорил это всем своим более или менее добродушным
собратьям. Ко всему, что было просто и понятно, он относился с презрением. Я придумал
специально для него несколько забавных "больших мыслей". Теперь он кажется мне самым
глупым существом, какое я видел в жизни; он удивительнейшим образом развил в себе
чисто человеческую глупость, не потеряв при этом ни одной сотой доли прирожденной
обезьяньей глупости.
Так было в первые недели моей жизни в среде зверо-людей. В это время они следовали
обычаям, установленным Законом, и вели себя благопристойно. Правда, один раз я нашел
еще одного кролика, растерзанного - я убежден в этом - гиено-свиньей; но это было
все. Но к маю я ясно заметил растущую перемену в их говоре и манере держать себя,
все большую невнятность, нежелание разговаривать. Обезьяно-человек болтал даже больше
обычного, но его болтовня становилась все менее понятной, все более обезьяньей.
Остальные, казалось, потеряли дар слова, но еще понимали то, что я говорил им. Можете
ли вы себе представить, как ясный и понятный язык постепенно стал туманиться, терять
форму и смысл, снова превращаться в пустое нагромождение звуков? Держаться прямо
им также становилось все трудней и трудней. Хотя они, видимо, стыдились этого, но
по временам я видел, как то один, то другой бежал на четвереньках, уже совершенно
неспособный ходить на двух ногах. Руки у них стали еще более неловкие; они лакали
воду, ели по-звериному, с каждым днем становились все грубее. Я видел собственными
глазами проявление того, что Моро называл "упорными звериными инстинктами". Они
быстро возвращались к своему прежнему состоянию.
Некоторые из них - я с изумлением заметил, что по большей части это были существа
женского пола, - стали пренебрегать приличием, правда, пока еще втайне. Другие открыто
посягали на установленную Законом моногамию. Было ясно, что Закон терял свою силу.
Мне неприятно рассказывать об этом. Мой собако-человек незаметно снова превратился
в собаку; с каждым днем он немел, чаще ходил на четвереньках, обрастал шерстью.
Мне трудно было уследить за постепенным перерождением моего постоянного спутника
в крадущегося рядом со мной пса. Так как нечистоплотность и беспорядок среди звериного
люда возрастали с каждым днем и берлога, которая всегда была неприятной, стала совсем
омерзительной, я решил покинуть ее и построил себе шалаш внутри черных развалин
ограды Моро. Смутный воспоминания о страданиях делали это место самым безопасным
убежищем.
Нет никакой возможности подробно описать каждый шаг падения этих тварей, рассказать,
как с каждым днем исчезало их сходство с людьми; как они перестали одеваться, их
обнаженные тела стали покрываться шерстью, лбы зарастать, а лица вытягиваться вперед;
как те почти человеческие отношения дружбы, в которые я невольно вошел с некоторыми
из них в первый месяц, стали для меня одним из ужаснейших воспоминаний.
Перемена совершалась медленно и неуклонно. Она происходила без резкого перехода.
Я продолжал свободно ходить среди них, так как не было толчка, от которого прорвались
бы наружу звериные свойства их натуры, с каждым днем вытеснявшие все человеческое.
Но я начинал опасаться, что толчок этот вот-вот произойдет. Мой сенбернар провожал
меня до ограды и стерег мой сон, так что я мог спать относительно спокойно. Маленькое
ленивцеподобное существо стало пугливым и покинуло меня, вернувшись к своему естественному
образу жизни на ветвях деревьев. Мы находились как раз в состоянии того равновесия,
которое устанавливают в клетках укротители зверей и демонстрируют его под названием
"счастливого семейства", но сам укротитель ушел навсегда.
Конечно, эти существа не опустились до уровня тех животных, которых читатель
видел в зоологическом саду, - они не превратились в обыкновенных медведей, волков,
тигров, быков, свиней и обезьян. Во всех оставалось что-то странное; каждый из них
был помесью; в одном, быть может, преобладали медвежьи черты, в другом - кошачьи,
в третьем - бычьи, но каждый был помесью двух или больше животных, и сквозь особенности
каждого проглядывали некие общезвериные черты. Теперь меня уже поражали проявлявшиеся
у них порой проблески человеческих черт: внезапное возвращение дара речи, неожиданная
ловкость передних конечностей, жалкая попытка держаться на двух ногах.
Я, по-видимому, тоже странным образом переменился. Одежда висела на мне желтыми
лохмотьями, и сквозь дыры просвечивала загорелая кожа. Волосы так отросли, что их
приходилось заплетать в косички. Еще и теперь мне говорят, что глаза мои обладают
каким-то странным блеском, они всегда насторожены.
Сначала я проводил весь день на южном берегу острова, ожидая, не появится ли
корабль, надеясь и моля об этом бога. Прошел почти год со времени моего прибытия
на остров, и я рассчитывал на возвращение "Ипекакуаны", но она больше не появлялась.
Я пять раз видел паруса и три раза дым, но никто не проходил вблизи острова. У меня
всегда была наготове куча хвороста для костра, но, зная вулканическое происхождение
острова, моряки, без сомнения, принимали дым за испарения из расселин.
Только в сентябре или даже в октябре я стал подумывать о сооружении плота. К
этому времени рука моя зажила, и я мог работать обеими руками. Сначала беспомощность
моя была ужасающей. Я никогда в жизни не плотничал и потому целыми днями возился
в лесу, рубил и скреплял деревья. У меня не было веревок, и я не знал, из чего их
сделать. Ни одна из многочисленных лиан не была достаточно гибкой и прочной для
этой цели, а изобрести я с моими обрывками научных знаний ничего не мог. Более двух
недель я рылся среди обугленных развалин дома и даже на берегу, где были сожжены
лодки, в поисках гвоздей или еще каких-нибудь случайно уцелевших металлических предметов,
которые могли бы мне пригодиться. По временам за мною наблюдал кто-нибудь из зверо-людей,
но, как только я окликал его, он исчезал. Наступила пора дождей, что очень замедлило
мою работу, но в конце концов плот был готов.
Я был в восторге. Но по своей непрактичности, из-за которой я страдал всю жизнь,
я построил плот на расстоянии мили от берега, и, когда я тащил его к морю, он развалился
на куски. Быть может, это было и к лучшему, хуже было бы, если б я спустил его на
воду. Но в то время я так остро почувствовал свою неудачу, что несколько дней в
каком-то отупении бродил по берегу, глядя на воду и думая о смерти.
Но все же я не хотел умирать. А потом случилось событие, которое показало все
безумие моей медлительности, так как каждый новый день грозил все большею опасностью
со стороны окружавших меня чудовищ. Однажды я лежал в тени у остатков ограды, смотря
на море, как вдруг прикосновение чего-то холодного к пяткам заставило меня вздрогнуть.
Привскочив, я увидел перед собой ленивцеподобное существо. Оно давно уже разучилось
говорить и быстро двигаться, гладкая шерсть его с каждым днем становилась все гуще
и гуще, а кривые лапки, вооруженные когтями, все толще. Оно издало жалобный звук
и, увидев, что привлекло мое внимание, сделало несколько шагов к кустарникам и оглянулось
на меня.
В первую минуту я не понял, чего оно от меня хотело, но потом сообразил, что
оно звало меня за собой. День был жаркий, и я поплелся за ним до деревьев. Оно вскарабкалось
наверх, так как свободнее двигалось по свисавшим с деревьев лианам, чем по земле.
И вот в лесу я увидел ужасное зрелище. На земле лежал мертвый сенбернар, а гиено-свинья
припала к нему, охватив его тело своими безобразными лапами, и грызла его, урча
от наслаждения. Когда я приблизился, она подняла на меня сверкающие глаза; дрожащие
губы обнажили окровавленные клыки, и она угрожающе зарычала. Она не была ни испугана,
ни смущена; в ней не осталось ничего человеческого. Я сделал еще шаг, остановился,
вынул револьвер. Наконец-то я очутился лицом к лицу с врагом.
Она не сделала никакой попытки к бегству. Но уши ее встали, шерсть ощетинилась,
все тело сжалось. Я прицелился ей меж глаз и выстрелил. Она бросилась на меня, сбила
с ног, как кеглю, и ударила по лицу своей безобразной рукой. Но, не рассчитав, она
перескочила через меня. Я очутился у нее под ногами, но, к счастью, выстрел мой
попал в цель. Это был предсмертный прыжок. Выкарабкавшись из-под отвратительной
тяжести, я встал, весь дрожа. Опасность, во всяком случае, миновала. Но я знал,
что события только начинаются.
Я сжег оба трупа на костре. Теперь я ясно видел, что меня ждет неминуемая смерть,
если я не покину остров. Все зверо-люди, за исключением нескольких, покинули ущелье
и сообразно со своими наклонностями устроили себе в лесу берлоги. Лишь немногие
из них выходили днем; большинство днем спало, и со стороны остров мог показаться
совершенно безлюдным, но ночью воздух оглашался отвратительным воем и рычанием.
Я даже думал убить их всех: расставить западни или просто перерезать ножом. Будь
у меня достаточно патронов, я ни на минуту не поколебался бы перестрелять всех.
Опасных хищников осталось не более двадцати; самые кровожадные из них были уже мертвы.
После смерти моего бедного сенбернара я начал дремать днем, чтобы ночью быть настороже.
Я перестроил свое жилище, сделав такой узкий вход, что каждый, кто попытался бы
войти, неизбежно должен был поднять шум. Кроме того, зверо-люди разучились добывать
огонь и стали снова бояться его. Я опять начал усердно собирать стволы и ветки,
чтобы сделать новый плот.
У меня на пути возникали тысячи затруднений. Я вообще очень неловкий и неумелый
человек, и учился я, когда в школе еще не ввели обучение ручному труду, но в конце
концов большую часть нужных для плота материалов я нашел или чем-либо заменил и
на этот раз позаботился о прочности. Единственным непреодолимым препятствием было
отсутствие посудины для воды, необходимой мне в скитаниях по этой глухой части океана.
Я сделал бы себе глиняный горшок, но на острове не было глины. Долго бродил я по
берегу, ломая себе голову, как преодолеть это последнее затруднение. Порой меня
охватывало бешенство, и я, чтобы дать выход раздражению, рубил в щепки какое-нибудь
несчастное дерево. Однако ничего придумать не мог.