- Что это у тебя? - закричали двое полицейских; когда они попались навстречу,
Белиссима залаяла.
- У кого ты стащил собачку? - спросили они и отобрали ее.
- Отдайте мне собаку, отдайте! - молил мальчик.
- Если ты ее не стащил, скажешь дома, чтобы зашли за собакой в участок. - Они
назвали адрес, ушли и унесли Белиссиму.
Вот это была беда! Мальчик не знал, броситься ли ему в Арно, или пойти домой
и повиниться; конечно, думал он, его изобьют до смерти. "Ну и пускай, я буду только
рад, я умру и попаду на небо, к Иисусу и к мадонне". И он отправился домой, главным
образом затем, чтобы его избили до смерти.
Дверь заперта, до колотушки ему не достать, на улице никого; мальчик поднял камень
и стал стучать.
- Кто там? - спросили из-за двери.
- Это я! - сказал он. - Белиссима пропала. Отоприте и убейте меня!
Все перепугались, в особенности мадам, за бедную Белиссиму. Мадам взглянула на
стену, где обычно висела собачья одежда: маленькая попонка была на месте.
- Белиссима в участке! - громко закричала она. - Ах ты скверный мальчишка! Как
же ты ее выманил? Она ведь замерзнет! Нежное существо в руках у грубых солдат!
Пришлось папаше сейчас же идти в участок. Хозяйка причитала, а ребенок плакал,
сбежались все жильцы, вышел и художник; он посадил мальчика к себе на колени, стал
расспрашивать и по обрывкам восстановил историю с бронзовым кабаном и галереей;
она была довольно малопонятна. Художник утешил мальчика и стал уговаривать старуху,
но та успокоилась не прежде, чем папаша вернулся с Белиссимой, побывавшей в руках
солдат. Тут-то уж все обрадовались, а художник приласкал мальчика и дал ему пачку
картинок.
О, среди них были чудесные вещицы, забавные головки. Но лучше всех, как живой,
был бронзовый кабан. Ничего прекрасней и быть не могло. Два-три штриха, и он возник
на бумаге, и даже вместе с домом, стоявшим на заднем плане.
"Вот бы рисовать, ко мне весь мир бы собрался".
На следующий день, едва мальчик оказался один, он схватил карандаш и попытался
нарисовать на чистой стороне картинки бронзового кабана; ему посчастливилось - что-то,
правда, вышло криво, что-то выше, что-то ниже, одна нога толще, другая тоньше, и
все-таки узнать было можно и мальчик остался доволен. Карандаш еще шел не так, как
надо, он это видел, и на другой день рядом со вчерашним появился еще один бронзовый
кабан, который был в сто раз лучше; третий был уже настолько хорош, что узнать его
мог всякий.
Но с шитьем перчаток пошло худо, и доставка заказов двигалась медленно, бронзовый
кабан открыл мальчику, что все можно запечатлеть на бумаге, а город Флоренция -
это целый альбом, начни только листать. На пьяцца дель Тринита стоит стройная колонна,
и на самом ее верху - богиня Правосудия с завязанными глазами держит в руках весы.
Скоро и она оказалась на бумаге, и перенес ее туда маленький ученик перчаточника.
Собрание рисунков росло, но входили в него покамест лишь неодушевленные предметы;
однажды перед мальчиком запрыгала Белиссима.
- Стой смирно, - сказал он, - тогда ты выйдешь красивой и попадешь в мое собрание
картин!
Но Белиссима не желала стоять смирно, пришлось ее привязать; уже были привязаны
и голова и хвост, а она лаяла и скакала; нужно было потуже натянуть веревки; тут
вошла синьора.
- Безбожник! Бедняжка! - Она и вымолвить ничего больше не смогла, оттолкнула
мальчика, подтолкнула его ногой, выгнала из своего дома - ведь это же неблагодарный
бездельник, безбожное создание! И она, рыдая, целовала свою маленькую полузадушенную
Белиссиму.
В эту пору по лестнице подымался художник, и... здесь поворотная точка всей истерии.
В 1834 году во Флоренции в Академии художеств состоялась выставка. Две висевшие
рядом картины привлекли множество зрителей. На меньшей был изображен веселый мальчуган,
он сидел и рисовал белую, стриженую собачку, но натурщица не желала смирно стоять
и была поэтому привязана за голову и за хвост; картина дышала жизнью и правдой,
что всех и привлекало. Говорили, будто художника ребенком подобрал на улице старый
перчаточник, который его и воспитал, а рисовать он выучился сам. Некий прославленный
ныне живописец открыл в нем талант, когда малыша, привязавшего любимую хозяйкину
собачку, чтобы она ему позировала, выгоняли из дому.
Ученик перчаточника стал большим художником. Это подтверждала и маленькая картина
и в особенности большая, висевшая рядом. На ней была изображена одна лишь фигура
- пригожий мальчуган в лохмотьях; он спал в переулке Порта-Росса, сидя верхом на
бронзовом кабане (2). Все зрители знали это место. Ручки ребенка лежали у кабана
на голове; малыш крепко спал, и лампада пред образом мадонны ярко и эффектно освещала
бледное миловидное личико. Прекрасная картина! Она была в большой позолоченной роме;
сбоку на раме висел лавровый венок, а меж зеленых листьев вилась черная лента и
свисал длинный траурный флер.
Молодой художник как раз в те дни скончался.
1) - Против гробницы Галилея расположена гробница
Микеланджело, его надгробие состоит из бюста и
трех фигур - Скульптуры, Живописи и Архитектуры,
поблизости гробница Данте (прах его покоится в
Равенне), над гробницей изображение Италии,
указывающей на гигантскую статую Данте. Поэзия
рыдает о том, кого утратила. В нескольких шагах -
гробница Алфьери, украшенная лаврами, лирой и
масками. Над его гробом плачет Италия. Макиавелли
завершает этот ряд прославленных титанов.
(Примечание Андерсена.)
2) - Бронзовый кабан - это копия, античный подлинник
сделан из мрамора и стоит у входа в галерею дворца
Уффици. (Примечание Андерсена.)
Ганс Христиан Андерсен. Побратимы
Перевод А.Ганзен
Мы только что сделали маленькое путешествие и опять пустились в новое, более
далекое. Куда? В Спарту! В Микены! В Дельфы! Там тысячи мест, при одном названии
которых сердце вспыхивает желанием путешествовать. Там приходится пробираться верхом,
взбираться по горным тропинкам, продираться сквозь кустарники и ездить не иначе,
как целым караваном. Сам едешь верхом рядом с проводником, затем идет вьючная лошадь
с чемоданом, палаткой и провизией и, наконец, для прикрытия, двое солдат.
Там уж нечего надеяться отдохнуть после утомительного дневного перехода в гостинице;
кровом путнику должна служить его собственная палатка; проводник готовит к ужину
пилав; тысячи комаров жужжат вокруг палатки; какой уж тут сон! А наутро предстоит
переезжать вброд широко разлившиеся речки; тогда крепче держись в седле - как раз
снесет!
Какая же награда за все эти мытарства? Огромная, драгоценнейшая! Природа предстает
здесь перед человеком во всем своем величии; с каждым местом связаны бессмертные
исторические воспоминания - глазам и мыслям полное раздолье! Поэт может воспеть
эти чудные картины природы, художник - перенести их на полотно, но самого обаяния
действительности, которое навеки запечатлевается в душе всякого, видевшего их воочию,
не в силах передать ни тот, ни другой.
Одинокий пастух, обитатель диких гор, расскажет путешественнику что-нибудь из
своей жизни, и его простой, бесхитростный рассказ представит, пожалуй, в нескольких
живых штрихах страну эллинов куда живее и лучше любого путеводителя.
Так пусть же он рассказывает! Пусть расскажет нам о прекрасном обычае побратимства.
- Мы жили в глиняной мазанке; вместо дверных косяков были рубчатые мраморные
колонны, найденные отцом. Покатая крыша спускалась чуть не до земли; я помню ее
уже некрасивою, почерневшею, но когда жилье крыли, для нее принесли с гор цветущие
олеандры и свежие лавровые деревья. Мазанка была стиснута голыми серыми отвесными,
как стена, скалами. На вершинах скал зачастую покоились, словно какие-то живые белые
фигуры, облака. Никогда не слыхал я здесь ни пения птиц, ни музыкальных звуков волынки,
не видал веселых плясок молодежи; зато самое место было освящено преданиями старины;
имя его само говорит за себя: Дельфы! Темные, угрюмые горы покрыты снегами; самая
высокая гора, вершина которой дольше всех блестит под лучами заходящего солнца,
зовется Парнасом. Источник, журчавший как раз позади нашей хижины, тоже слыл в старину
священным; теперь его мутят своими ногами ослы, но быстрая струя мчится без отдыха
и опять становится прозрачной. Как знакомо мне тут каждое местечко, как сжился я
с этим глубоким священным уединением! Посреди мазанки разводили огонь, и когда от
костра оставалась только горячая зола, в ней пекли хлебы. Если мазанку нашу заносило
снегом, мать моя становилась веселее, брала меня за голову обеими руками, целовала
в лоб и пела те песни, которых в другое время петь не смела: их не любили наши властители
турки. Она пела: "На вершине Олимпа, в сосновом лесу, старый плакал олень, плакал
горько, рыдал неутешно, и зеленые, синие, красные слезы лилися на землю ручьями,
а мимо тут лань проходила. "Что плачешь, олень, что роняешь зеленые, синие, красные
слезы?" - "В наш город нагрянули турки толпой, а с ними собак кровожадных стаи!"
- "Я их погоню по лесам, по горам, прямо в синего моря бездонную глубь!" - Так лань
говорила, но вечер настал - ах, лань уж убита и загнан олень!"
Тут на глазах матери навертывались слезы и повисали на длинных ресницах, но она
смахивала их и переворачивала пекшиеся в золе черные хлебы на другую сторону. Тогда
я сжимал кулаки и говорил:
"Мы убьем этих турок!" Но мать повторяла слова песни:
"Я их погоню по лесам, по горам, прямо в синего моря бездонную глубь!" - Так
лань говорила, но вечер настал - ах, лань уж убита и загнан олень!"
Много ночей и дней проводили мы одни-одинешеньки с матерью; но вот приходил отец.
Я знал, что он принесет мне раковин из залива Лепанто или, может быть, острый блестящий
нож. Но раз он принес нам ребенка, маленькую нагую девочку, которую нес завернутую
в козью шкуру под своим овчинным тулупом. Он положил ее матери на колени, и когда
ее развернули, оказалось, что на ней нет ничего, кроме трех серебряных монет, вплетенных
в ее черные волосы. Отец рассказал нам, что турки убили родителей девочки, рассказал
и еще много другого, так что я целую ночь бредил во сне. Мой отец и сам был ранен;
мать перевязала ему плечо; рана была глубока, толстая овчина вся пропиталась кровью.
Девочка должна была стать моею сестрою. Она была премиленькая, с нежною, прозрачною
кожей, и даже глаза моей матери не были добрее и нежнее глаз Анастасии - так звали
девочку. Она должна была стать моею сестрой, потому что отец ее был побратимом моего;
они побратались еще в юности, согласно древнему, сохраняющемуся у нас обычаю. Мне
много раз рассказывали об этом прекрасном обычае; покровительницей такого братского
союза избирается всегда самая прекрасная и добродетельная девушка в округе.
И вот малютка стала моею сестрой; я качал, ее на своих коленях, приносил ей цветы
и птичьи перышки; мы пили вместе с ней из Парнасского источника, спали рядышком
под лавровой крышей нашей мазанки и много зим подряд слушали песню матери об олене,
плакавшем зелеными, синими и красными слезами; но тогда я еще не понимал, что в
этих слезах отражались скорби моего народа.
Раз пришли к нам трое иноземцев, одетых совсем не так, как мы; они привезли с
собою на лошадях палатки и постели. Их сопровождало более двадцати турок, вооруженных
саблями и ружьями, - иноземцы были друзьями паши и имели от него письмо. Они прибыли
только для того, чтобы посмотреть на наши горы, потом взобраться к снегам и облакам
на вершину Парнаса и наконец увидать причудливые черные отвесные сколы вокруг нашей
мазанки. Всем им нельзя было уместиться в ней на ночь, да они и не переносили дыма,
подымавшегося от костра к потолку и медленно пробиравшегося в низенькую дверь. Они
раскинули свои палатки на узкой площадке перед мазанкой, стали жарить баранов и
птиц и пили сладкое вино; турки же не смели его пить.
Когда они уезжали, я проводил их недалеко; сестричка Анастасия висела у меня
за спиной в мешке из козлиной шкуры. Один из иноземных гостей поставил меня к скале
и срисовал меня и сестричку; мы вышли как живые и казались одним существом. Мне-
то это и в голову не приходило, а оно и в самом деле выходило так, что мы с Анастасией
были как бы одним существом, - вечно лежала она у меня на коленях или висела за
спиной, а если я спал, так снилась мне во сне.
Две ночи спустя в нашей хижине появились другие гости. Они были вооружены ножами
и ружьями; то бы ли албанцы, храбрый народ, как говорила мать. Недолго они пробыли
у нас. Сестрица Анастасия сидела у одного из них на коленях, и когда он ушел, в
волосах у нее остались только две серебряных монетки. Албанцы свертывали из бумаги
трубочки, наполняли их табаком и курили; самый старший все толковал о том, по какой
дороге им лучше отправиться, и ни на что не мог решиться.
- Плюну вверх - угожу себе в лицо, - говорил он - плюну вниз - угожу себе в бороду!
Но как-никак, а надо было выбрать какую-нибудь дорогу!
Они ушли, и мой отец с ними. Немного спустя, мы услышали выстрелы, потом еще
и еще; в мазанку к нам явились солдаты и забрали нас всех; и мать, и Анастасию,
и меня. Разбойники нашли в нашем доме пристанище, говорили солдаты, мой отец был
с ними заодно, по этому надо забрать и нас.
Я увидал трупы разбойников, труп моего отца и плакал, пока не уснул. Проснулся
я уже в темнице, но тюремное помещение наше было не хуже нашей мазанки, мне дали
луку и налили отзывавшего смолой вина, но и оно было не хуже домашнего, тоже хранившегося
в осмоленных мешках.
Как долго пробыли мы в темнице - не знаю, помню только, что прошло много дней
и ночей. Когда мы вышли оттуда, был праздник святой пасхи; я тащил на спине Анастасию,
- мать была больна и еле-еле двигалась. Не скоро дошли мы до моря; это был залив
Лепанто. Мы во шли в церковь, всю сиявшую образами, написанными на золотом фоне.
Святые лики были ангельски прекрасны, но мне все-таки казалось, что моя малютка
сестрица не хуже их. Посреди церкви стояла гробница, наполненная розами; в образе
чудесных цветов лежал сам господь наш Иисус Христос - так сказала мне мать. Священник
провозгласил: "Христос воскресе!" - и все стали целоваться друг с другом. У всех
в руках были зажженные свечи; дали по свечке и нам с малюткой Анастасией.
Потом загудели волынки, люди взялись за руки и, приплясывая, вышли из церкви.
Женщины жарили под открытым небом пасхальных агнцев; нас пригласили присесть к огню,
и я сел рядом с мальчиком постарше меня, который меня обнял и поцеловал со словами:
"Христос воскресе!" Так мы встретились: Афтанидес и я.