1
Мы были в Венеции. Холод и дождь прогнали прохожих и карнавальные маски с площади
и набережных. Ночь была темной и молчаливой. Издали доносился лишь монотонный рокот
волн Адриатики, бившихся об островки, да слышались оклики вахтенных с фрегата, стерегущего
вход в канал Сан-Джорджо, вперемежку с ответными возгласами с борта дозорной шхуны.
Во всех палаццо и театрах шумел веселый карнавал, но за окнами все было хмуро, и
свет фонарей отражался на мокрых плитах; время от времени раздавались шаги какой-нибудь
запоздалой маски, закутанной в плащ.
Нас было только двое в просторной комнате прежнего палаццо Нази, расположенного
на Словенской набережной и превращенного ныне в гостиницу, самую лучшую в Венеции.
Несколько одиноких свечей на столах и отблеск камина слабо освещали огромную комнату;
колебания пламени, казалось, приводили в движение аллегорические фигуры божеств
на расписанном фресками потолке. Жюльетте нездоровилось, и она отказалась выйти
из дому. Улегшись на диван и укутавшись в свое горностаевое манто, она казалось,
покоилась в легком сне, а я бесшумно ходил по ковру, покуривая сигареты "Серральо".
Нам, в том краю, откуда я родом, известно некое душевное состояние, которое,
думается мне, характерно именно для испанцев. Это своего рода невозмутимое спокойствие,
которое отнюдь не исключает, как скажем, у представителей германских народов или
завсегдатаев восточных кафе, работу мысли. Наш разум вовсе не притупляется и при
том состоянии отрешенности, которое, казалось, целиком завладевает нами. Когда мы,
куря сигару за сигарой, целыми часами размеренно шагаем по одним и тем же плиткам
мозаичного пола, ни на дюйм не отступая в сторону, именно в это время происходит
у нас то, что можно было бы назвать умственным пищеварением; в такие минуты возникают
важные решения, и пробудившиеся страсти утихают, порождая энергические поступки.
Никогда испанец не бывает более спокоен, чем в то время, когда он вынашивает благородный
или злодейский замысел. Что до меня, то я обдумывал тогда свое намерение; но в намерении
этом не было ничего героического и ничего ужасного. Когда я обошел комнату раз шестьдесят
и выкурил с дюжину сигарет, решение мое созрело. Я остановился подле дивана и, не
смущаясь тем, что моя молодая подруга спит, обратился к ней:
- Жюльетта, хотите ли вы быть моей женой?
Она открыла глаза и молча взглянула на меня. Полагая, что она не расслышала моего
вопроса, я повторил его.
- Я все прекрасно слышала, - ответила она безучастно и снова умолкла.
Я решил, что предложение мое ей не понравилось, и ощутил страшнейший приступ
гнева и боли, но из уважения к испанской степенности я ничем себя не выдал и снова
зашагал по комнате.
Когда я делал седьмой круг, Жюльетта остановила меня и спросила:
- К чему это?
Я сделал еще три круга по комнате; затем бросил сигару, подвинул стул и сел возле
молодой женщины.
- Ваше положение в свете, - сказал я ей, - должно быть, терзает вас?
- Я знаю, - ответила она, поднимая чудесную головку и глядя на меня своими голубыми
глазами, во взоре которых, казалось, равнодушие стремилось побороть грусть, - да,
я знаю, дорогой Алео, что моя репутация в свете непоправимо запятнана я содержанка.
- Мы все это перечеркнем, Жюльетта, мое имя снимет пятно с вашего.
- Гордость грандов! - молвила она со вздохом. Затем она внезапно повернулась
ко мне; схватив мою руку и, вопреки моей воле, поднеся ее к своим губам, она добавила:
- Так это правда? Вы готовы на мне жениться, Бустаменте? Боже мой! Боже мой! К какому
сравнению вы меня невольно принуждаете!
- Что вы хотите этим сказать, дорогое дитя мое? - спросил я.
Она мне не ответила и залилась слезами.
Эти слезы, причину которых я слишком хорошо понимал, глубоко задели меня. Но
я тут же подавил вспышку бешенства, которую они во мне вызвали, и, приблизившись,
сел возле Жюльетты.
- Бедняжка, - молвил я, - так эта рана все еще не затянулась?
- Вы разрешили мне плакать, - отвечала она, - это было первое наше условие.
- Поплачь, моя бедная, обиженная девочка! - сказал я ей. - А потом выслушай меня
и ответь.
Она вытерла слезы и вложила свою руку в мою.
- Жюльетта, - продолжал я, - когда вы называете себя содержанкой, вы просто не
в своем уме. Какое вам дело до мнения и грубой болтовни каких-то глупцов? Вы моя
спутница, моя подруга, моя возлюбленная.
- О да, увы! - откликнулась она. - Я твоя любовница, Алео, и в этом весь мой
позор; мне следовало бы скорее умереть, чем вверять такому благородному сердцу,
как твое, обладание сердцем, в котором все уже почти угасло.
- Мы постепенно оживим тлеющий в нем пепел, дорогая моя Жюльетта; позволь мне
надеяться, что там таится хотя бы одна еще искорка и что я смогу ее отыскать.
- Да, да, я тоже надеюсь, я этого хочу! - живо отозвалась она. - Итак, я буду
твоей женой? Но для чего? Разве я стану больше любить тебя? Разве ты станешь более
уверен во мне?
- Я буду знать, что ты стала счастливее, и от этого буду счастливее сам.
- Счастливее? Вы ошибаетесь: с вами я счастлива настолько, насколько вообще можно
ею быть. Каким образом титул доньи Бустаменте смог бы сделать меня еще счастливее?
- Он защитил бы вас от наглого презрения света.
- Света! - воскликнула она. - Вы хотите сказать - ваших друзей? Да что такое
свет? Я никогда этого не понимала. Я уже многое повидала в жизни и много поездила
по земле, но так и не заметила того, что вы называете светом.
- Я знаю, что ты до сих пор жила, как зачарованная девушка под хрустальным колпаком,
и все же я видел, как ты горько плакала над своей тогдашней горестной судьбой. Я
дал себе слово, что предложу тебе мой титул и мое имя, как только буду уверен в
твоей привязанности.
- Вы меня не поняли, дон Алео, если подумали, что плакала я от стыда. Для стыда
не было места в моем сердце. В нем было достаточно других горестей, которые переполняли
его и делали нечувствительным ко всем проявлениям внешнего мира. Люби он меня по-прежнему,
я была бы счастлива, даже будучи опозоренной в глазах того, что вы зовете светом.
Я был не в состоянии побороть приступ гнева, от которого весь задрожал. Я встал,
чтобы снова зашагать по комнате. Жюльетта удержала меня.
- Прости, - промолвила она растроганно, - прости мне ту боль, что я тебе причиняю.
Не говорить об этом - свыше моих сил.
- Так говори, Жюльетта, - ответил я, подавляя горестный вздох, - говори же, если
это способно тебя утешить! Но неужто ты так и не можешь его забыть, когда все, что
тебя окружает, направлено к тому, чтобы приобщить тебя к иной жизни, иному счастью,
иной любви!
- Все, что меня окружает! - воскликнула Жюльетта взволнованно. - Да разве мы
не в Венеции?
Она встала и подошла к окну. Ее юбка из белой тафты ложилась тысячью складок
вокруг ее хрупкой талии. Ее темные волосы, выскользнув из-под больших булавок чеканного
золота, которые их почти не удерживали, ниспадали ей на спину пахучей шелковистой
волною. Ее щеки, тронутые бледным румянцем, ее нежная и в то же время грустная улыбка
делали эту женщину такой прекрасной, что я позабыл обо всем, что она говорила, и
подошел к ней, чтобы сжать ее в своих объятиях. Но она отдернула оконные шторы и,
глядя сквозь стекла, на которых заблестел влажный луч луны, воскликнула:
- О Венеция! Как ты изменилась! Какой прекрасной я тебя видела когда-то и какой
пустынной и унылой кажешься ты мне сегодня!
- Что вы говорите, Жюльетта? - воскликнул, в свою очередь, я. - Разве вы уже
бывали в Венеции? Почему же вы мне об этом не говорили?
- Я заметила, что вы горите желанием увидеть этот прекрасный город, и знала,
что одного моего слова достаточно, чтобы помешать вашему приезду сюда. Зачем мне
было принуждать вас к тому, чтобы вы изменили свое решение?
- Да, я бы его изменил, - вскричал я, топнув ногой. - Да если бы мы уже въезжали
в этот проклятый город, я заставил бы повернуть лодку и пристать к иному берегу,
который не осквернен подобным воспоминанием; я домчал бы вас туда, я доставил бы
вас туда вплавь, приведись мне выбирать между подобной переправой и этим вот домом,
где вы, быть может, на каждом шагу ощущаете жгучий след его присутствия! Скажите
же, наконец, Жюльетта, где я с вами мог бы укрыться от прошлого? Назовите мне город,
укажите хоть какой-нибудь уголок Италии, куда бы этот проходимец не таскал вас с
собою!
Я побледнел и задрожал от гнева. Жюльетта медленно повернулась, холодно взглянула
на меня и снова отвела глаза к окну.
- Венеция, - проронила она, - мы любили тебя когда-то, и даже теперь я не могу
глядеть на тебя без волнения: ведь он тебя боготворил, он вспоминал о тебе всюду,
куда бы ни приезжал; он называл тебя своей дорогой отчизной, ибо ты была колыбелью
его знатного рода и один из твоих дворцов еще поныне носит то же имя, что носил
он.
- Клянусь смертью и вечным блаженством, - процедил я, понизив голос, - завтра
же мы расстанемся с этой дорогой отчизной!
- Вы можете завтра расстаться и с Венецией и с Жюльеттой, - ответила она мне
с ледяным хладнокровием. - Что же до меня, я не желаю получать приказаний от кого
бы то ни было и покину Венецию, когда мне заблагорассудится.
- Я, кажется, вас понимаю, сударыня, - возмущенно возразил я, - Леони в Венеции.
Жюльетта вздрогнула, точно ее поразил электрический ток.
- Что ты говоришь? Леони в Венеции? - вскричала она в каком-то бреду, бросаясь
ко мне на грудь. - Повтори, что ты сказал, повтори его имя! Дай мне хотя бы еще
раз услышать его! - Тут она залилась слезами и, задыхаясь от рыданий, почти потеряла
сознание. Я отнес ее на диван и, не подумав помочь ей еще как-то иначе, стал снова
расхаживать по краю ковра. Постепенно гнев мой утих, как утихает море, когда уляжется
сирокко. Внезапное раздражение сменилось острой и мучительной болью, и я разрыдался,
как женщина.
2
Все еще погруженный в свои терзания, я остановился в нескольких шагах от Жюльетты
и взглянул на нее. Она лежала, отвернувшись к стене, но трюмо высотою в пятнадцать
футов, занимавшее весь простенок, позволяло мне видеть ее лицо. Она была мертвенно-бледна;
глаза ее были закрыты, точно она спала. Выражение ее лица говорило скорее об усталости,
нежели о страдании, и полностью передавало то, что творилось у нее в душе: изнеможение
и безучастность начинали брать верх над недавней бурной вспышкой чувств. Ко мне
вернулась надежда.
Я тихо назвал ее по имени, и она взглянула на меня с каким-то изумлением, словно
память ее утратила способность хранить в себе слова и поступки, а душе уже недоставало
сил таить горечь обиды.
- Что тебе? - промолвила она. - Почему ты меня разбудил?
- Жюльетта, - прошептал я, - прости меня, я тебя оскорбил, я уязвил твое сердечное
чувство...
- Нет, - ответила она, поднося одну руку ко лбу и протягивая мне другую, - ты
уязвил лишь мою гордость. Прошу тебя, Алео, помни, что у меня нет ровно ничего,
что я живу тем, что даешь мне ты, что мысль о моей зависимости для меня унизительна.
Я знаю, ты был добр, ты был щедр ко мне; ты окружаешь меня заботами, осыпаешь драгоценностями,
ты подавляешь меня всей роскошью и великолепием, которые тебе привычны; не будь
тебя, я умерла бы в какой-нибудь больнице для бедных или меня бы заперли в сумасшедший
дом. Мне это хорошо известно. Но вспомни, Бустаменте, что все это ты сделал помимо
моей воли, что ты взял меня к себе полумертвой и оказал мне помощь и поддержку,
когда у меня не было ни малейшего желания их принимать. Вспомни, как я хотела умереть,
а ты просиживал ночи напролет у моего изголовья, держа меня за руки, чтобы помешать
мне покончить с собою. Вспомни, что я долгое время отказывалась от твоего покровительства
и твоих благодеяний и что если я принимаю их теперь, то делаю это отчасти по собственной
слабости и потому, что мне опостылела жизнь, отчасти из чувства привязанности и
признательности к тебе, умоляющему меня на коленях не отвергать твоей поддержки.
Ты ведешь себя самым достойным образом, друг мой, я это прекрасно понимаю. Но разве
я виновата, что ты так добр? Неужели меня можно серьезно упрекать в том, что я унижаю
себя, когда, одинокая, в полном отчаянии, я доверяюсь самому благородному сердцу
на свете?
- Любимая, - прошептал я, прижимая ее к груди, - твои слова - великолепный ответ
на подлые оскорбления негодяев, которые тебя не признали. Но к чему ты все это мне
говоришь? Неужто ты считаешь необходимым оправдываться перед Бустаменте за счастье,
которое он познал в своей жизни? Оправдываться нужно мне, если только это возможно,
ибо из нас двоих неправ я. Мне ли не знать, как упорно восставала твоя гордость
и твое отчаяние в ответ на мои предложения, мне никогда не подобало бы об этом забывать.
Когда я пытаюсь заговорить с тобою властным тоном, я просто сумасшедший, которого
надо прощать, ибо страсть к тебе помутила мой разум и лишила меня последних сил.
Прости меня, Жюльетта, забудь о минутной вспышке гнева. Увы! Я не способен внушить
к себе любовь; в моем характере есть какая-то резкость, которая тебе неприятна.
Я оскорбляю тебя в тот момент, когда уже начал тебя излечивать, и нередко за какой-нибудь
час я разрушаю то, что создавал в течение долгих дней.
- Нет, нет, забудем эту ссору, - прервала Жюльетта, целуя меня. - Если ты мне
причиняешь подчас какую-то боль, то я ведь причиняю тебе в сто раз большую. Ты бываешь
порою властен, я в своем горе всегда жестока. И все же не думай, что горе это неизлечимо.
Твоя доброта и твоя любовь в конце концов восторжествуют над ним. Я была бы поистине
неблагодарна, если бы отвергла ту надежду, которую ты мне сулишь. Поговорим о замужестве
в другой раз. Быть может, тебе удастся меня убедить. Тем не менее я должна признаться,
что боюсь такого рода зависимости, освященной всеми законами и всеми предрассудками:
она почетна, но она ненарушима...
- Еще одно жестокое слово, Жюльетта! Неужто ты боишься стать навсегда моей?
- Нет, конечно нет! Я сделаю все, что ты захочешь. Но оставим это на сегодня.
- Так окажи мне тогда другую милость вместо этой: давай уедем завтра из Венеции.
- С радостью! Что мне Венеция, да, и все остальное? Не верь мне, слышишь, когда
иной раз я сожалею о прошлом: во мне говорит лишь досада или безумие! Прошлое! Боже
правый! Неужто ты не знаешь, сколько у меня причин, чтобы его ненавидеть? Пойми,
это прошлое меня совершенно сломило! Да разве я в силах удержать его, даже если
бы оно ко мне вернулось?
Я поцеловал Жюльетте руку в знак признательности за то усилие, которое она делала
над собою, говоря это; но убедить она меня не смогла внятного ответа я так и не
получил. Я опять стал уныло шагать по комнате.