Не знаю, что бы я ему ответил, но он перебил меня.
-- Позволь, я договорю! -- воскликнул он. -- Я преклоняюсь перед твоей преданностью
искусству. Сам я не могу подняться до подобного чувства, но в моей душе есть поэтическая
струнка, Лауден, которая отзывается на него. Я хочу, чтобы ты следовал своему призванию,
и собираюсь помочь тебе в этом.
-- Пинкертон, что это еще за чепуха? -- прервал я его.
-- Пожалуйста, не сердись, Лауден, -- сказал он, -- это простое деловое предложение
-- такие сделки заключаются каждый день, они даже типичны. Каким образом Гендерсон,
Самнер, Лонг оказались в Париже? Все одна и та же история: с одной стороны -- молодой
человек, так и брызжущий гениальностью, с другой -- коммерсант, не знающий, куда
девать деньги.
-- Брось говорить глупости -- у тебя же нет ни гроша за душой, -- перебил я.
-- Погоди, пока я примусь как следует за дело! -- воскликнул он. -- Я наверняка
разбогатею, и поверь, я хочу извлечь из своих денег кое-какое удовольствие. Вот
твоя первая стипендия. Прими ее из рук друга; я ведь, как и ты, принадлежу к тем
людям, для кого дружба священна. Это всего сто франков, и ты их будешь получать
каждый месяц, а как только я расширю свое дело, мы эту сумму увеличим до приличной
цифры. И тут нет никакого одолжения -- если ты поручишь мне сбывать свои скульптуры
в Америке, то это будет одной из выгоднейших сделок в моей жизни.
Потребовалось много времени, взаимного расшаркивания и обид, прежде чем мне удалось
отклонить его предложение, согласившись взамен распить бутылку коллекционного вина.
Наконец он прекратил спор, неожиданно сказав: "Ну ладно, с этим -- все", -- и больше
уже к этой теме не возвращался, хотя мы провели вместе целый день и я проводил его
до дверей зала ожидания вокзала Сен-Лазар. У меня было страшно одиноко на душе;
какой-то голос говорил мне, что я отверг и мудрый совет и руку дружбы, и, когда
я возвращался домой по огромному, сияющему огнями городу, в первый раз я глядел
на него, как на врага.
ГЛАВА V, В КОТОРОЙ Я БЕДСТВУЮ В ПАРИЖЕ
Нет такого места на земле, где было бы приятно голодать, но, если не ошибаюсь,
давно признано, что тяжелее всего голодать в Париже. В нем кипит такая веселая жизнь,
он так похож на огромный ресторан с садом, его дома так красивы, театры так многочисленны,
а экипажи мчатся так быстро, что человек, измученный душевно и больной телесно,
чувствует себя заброшенным и никому не нужным. Ему кажется, что он единственная
реальность в мире кошмаров. Весело болтающие посетители кафе, толпы у театральных
подъездов, извозчичьи кареты, набитые по воскресным дням искателями дешевых удовольствий,
витрины ювелирных магазинов -- все эти привычные зрелища как-то особенно усугубляют
и подчеркивают его собственное несчастье, нужду, одиночество. И в то же самое время,
если он человек моего склада, ему служит утешением детски наивное тщеславие. Вот
наконец настоящая жизнь, говорит он себе, наконец-то я стою с ней лицом к лицу:
спасательный пояс, поддерживавший меня на поверхности океана, исчез, ничто не помогает
мне в борьбе с волнами, от меня одного зависит, спасусь ли я или погибну, и теперь
я на самом деле испытываю то, чем восторгался, читая о судьбе Лусто или Люсьена,
Родольфа или Шокара.
Не стану подробно описывать, как я бедствовал. Нуждавшиеся студенты обычно прибегали
к тому, что мягко именовалось "займами" (хотя отдавать эти долги они с самого начала
не собирались), и многим удалось продержаться таким образом несколько лет. Но мое
разорение произошло в самый неблагоприятный момент. Большинство моих друзей уехало,
другие сами еле сводили концы с концами. Ромни, например, вынужден был ходить по
парижским тротуарам в деревенских сабо, а в его единственном костюме зияли такие
прорехи (несмотря на все булавки, которыми были искусно сколоты лохмотья), что дирекция
Люксембургского музея попросила его больше там не появляться. Дижон тоже сидел на
мели и делал эскизы часов и газовых бра по заказу какого-то торговца, так что был
в состоянии предложить мне только угол своей мастерской, где я мог бы работать.
Моей собственной мастерской, как нетрудно догадаться, я к этому времени уже лишился,
и в результате Гений Маскегона навеки расстался со своим творцом. Для того чтобы
хранить большую статую художнику необходима мастерская, галерея или хотя бы право
пользоваться садиком. Он не может возить ее с собой на задке пролетки, как чемодан,
и равным образом, поселившись на крохотном чердаке, не может делить его с жильцом
столь внушительных размеров. Сперва я решил оставить Гения в моей прежней мастерской,
ибо мне казалось, что он, пребывая там, где был создан, может послужить источником
вдохновения для моего преемника. Но хозяин дома, с которым я, к несчастью, поссорился,
воспользовался случаем сделать мне неприятность и потребовал, чтобы я немедленно
вывез свою собственность. Для человека, находившегося в таких стесненных обстоятельствах,
как я, нанять подводу значило бы пойти на непозволительно большой расход, но даже
это не остановило бы меня, если бы, наняв подводу, я знал, куда мне везти свое творение.
Мной овладел истерический смех, когда я увидел (глазами воображения), как я, ломовой
извозчик и Гений Маскегона стоим посреди Парижа, не имея ни малейшего понятия, что
делать дальше, и в конце концов, пожалуй, направляемся к ближайшей свалке и водружаем
любимое дитя моей творческой мысли на кучу городских отбросов. От подобной крайности
меня спас вовремя явившийся покупатель, которому я уступил Гения Маскегона за тридцать
франков. Где он теперь стоит, под каким именем его хвалят или бранят, история умалчивает.
Но мне хочется думать, что он украшает сад какого-нибудь загородного кафе, и продавщицы,
вырвавшиеся на воскресенье из душного Парижа, вешают шляпки на мать, а их кавалеры
(желая сказать любезность) утверждают, что крылатое дитя -- это бог любви.
Я обедал в кредит в дешевом трактире на окраине, где столовались извозчики. Договариваясь
с хозяином, я намекнул, -- что ужина мне не потребуется, так как вечером я буду
садиться за изысканно сервированный стол кого-нибудь из богатых знакомых. Но это
было крайне опрометчиво с моей стороны. Моя выдумка, вполне правдоподобная, пока
на мне был приличный костюм, стала казаться более чем сомнительной, когда рукава
и лацканы моего сюртука обтрепались, а оторванные подметки башмаков начали звонко
шлепать по полу трактира. Кроме того, есть один раз в день было очень полезно для
моего кошелька, но вредно для моего желудка. Раньше я частенько заходил в этот трактир
из романтических побуждений -- чтобы познакомиться с жизнью студентов, менее богатых,
чем я. И каждый раз я входил туда с отвращением, а выходил, испытывая тошноту. Мне
было странно, что теперь я сажусь тут за столик с нетерпением, встаю из-за него
довольный и принимаюсь считать часы, которые отделяют меня от возможности снова
приняться за эти сомнительные яства. Но голод -- великий волшебник, а как только
я истратил все свои деньги и не мог уже заморить червячка чашкой шоколада или куском
хлеба, этот извозчичий трактир остался единственным местом, где я кое-как подкреплял
свои силы, если не считать редких, долго ожидаемых и долго хранимых в памяти неожиданных
удач. Например, торговец расплачивался с Дижоном или кто-нибудь из старых друзей
приезжал в Париж. Тогда меня приглашали на настоящий обед, и я производил заем в
стиле Латинского квартала, после чего мне в течение двух недель хватало денег на
табак и утреннюю чашку кофе.
Казалось бы, такое полуголодное существование должно было убить во мне гурмана.
Однако в действительности все обстоит как раз наоборот: чем грубее пища, которую
ест человек, тем больше он мечтает о деликатесах. Свои последние деньги -- тридцать
франков -- я ничтоже сумняшеся истратил на один хороший обед, а оставаясь один,
занимался преимущественно тем, что составлял меню воображаемых пиров.
Однажды во мне снова проснулась надежда -- богатый житель одного из Южных штатов
заказал мне свой бюст. Заказчик был щедр, шутлив, весел. Позируя, он развлекал меня
всевозможными рассказами, а после окончания сеанса приглашал пообедать с ним и продолжить
осмотр достопримечательностей Парижа. Я ел вволю, начал толстеть. Бюст, по общему
мнению, получался очень похожим, и, признаюсь, я уже решил, что моим злоключениям
пришел конец. Но, когда работа была закончена и я отослал бюст в Америку, мой заказчик
даже не сообщил мне о его получении. Этот удар совсем сразил меня, и, вероятно,
я даже не попытался бы бороться за свои права, если бы не встал вопрос о чести моей
родины. Ибо Дижон, воспользовавшись удобным случаем, по-европейски, поспешил просветить
меня (в первый раз) относительно американских нравов: по его словам, Соединенные
Штаты были бандитским притоном, где нет и следа закона и порядка и где долги удается
взыскивать только под дулом ружья. "Это известно всему миру, -- заявил он, -- только
вы один, топ petit [14] Лауден, только вы один об этом не знаете. Совсем недавно
в Цинциннати члены верховного суда устроили поножовщину прямо в святилище правосудия.
Прочтите-ка книгу одного из моих друзей "Le Touriste dans le Far-West" [15]; все
эти факты изложены там на хорошем французском языке".
Такие разговоры длились целую неделю, и наконец, сильно рассердившись, я взялся
доказать ему обратное и передал это дело в руки поверенного моего покойного отца.
По истечении надлежащего срока я имел удовольствие узнать, что мой должник умер
от желтой лихорадки в Ки-Уэсте, оставив свои дела в запутанном состоянии. Имени
его я не называю, хотя он и обошелся со мной весьма небрежно, но, может быть, совершенно
честно собирался заплатить мне.
Вскоре после этого отношение ко мне в извозчичьем трактире стало еле заметно
меняться, знаменуя новую фазу моих бедствий. В первый день я старался внушить себе,
что мне это просто почудилось; на следующий я твердо убедился, что мое впечатление
меня не обмануло; на третий, поддавшись панике, я не пошел в трактир и пропостился
сорок восемь часов. Это был крайне безрассудный поступок, ибо должник, не являющийся
в обычный час, только привлекает к себе больше внимания и рискует, что его заподозрят
в намерении скрыться. Поэтому на четвертый день я все-таки отправился туда, трепеща
в душе. Хозяин бросил на меня косой взгляд, официантки (его дочери) обслуживали
меня кое-как и только презрительно фыркнули в ответ на мое преувеличенно веселое
приветствие, и -- что было красноречивее всего, -- когда я потребовал сыр (который
подавался всем обедающим), мне грубо ответили, что он весь вышел. Сомневаться не
приходилось: приближалась катастрофа. Только тоненькая дощечка отделяла меня от
полной нужды, и эта дощечка уже дрожала. Я провел бессонную ночь, а утром отправился
в мастерскую Майнера. Я уже давно подумывал об этом шаге, но никак не мог на него
решиться. Наше знакомство с Майнером было шапочным, и, хотя мне было известно, что
этот англичанин богат, его поведение и его репутация заставляли предполагать, что
он не терпит попрошаек.
Когда я вошел, он работал над картиной, которую я мог похвалить, не кривя душой,
однако, поглядев на его простой суконный костюм, я смутился -- хотя и скромный,
но аккуратный и тщательно выутюженный, он являл слишком разительный контраст с моей
собственной изношенной и грязной одеждой. Пока мы разговаривали, он продолжал поглядывать
то на холст, то на толстую нагую натурщицу, которая сидела в дальнем конце мастерской,
терпеливо держа над головой согнутую руку. Даже при самых благоприятных обстоятельствах
мне было бы нелегко высказать свою просьбу, а теперь, стесняясь отрывать Майнера
от работы, стесняясь присутствия голой дебелой женщины, сидевшей в нелепой и неудобной
позе, я почувствовал, что не могу вымолвить ни слова о деньгах. Снова и снова пытался
я заговорить о своей просьбе, но снова и снова начинал расхваливать картину. Потом
натурщица некоторое время отдыхала, взяв на себя ведение разговора, и тихим, расслабленным
голосом рассказывала нам о процветающих делах своего мужа, о прискорбном легкомыслии
своей сестры и гневе их отца -- скопидома-крестьянина из окрестностей Шалона, и,
только когда она опять приняла требуемую позу, а я опять откашлялся, собираясь приступить
к делу, и опять сказал лишь какую-то банальность о картине, сам Майнер наконец коротко
и энергично положил конец моим колебаниям.
-- Вы ведь пришли ко мне не для того, чтобы болтать пустяки, -- сказал он.
-- Да, -- ответил я угрюмо, -- я пришел занять денег.
Некоторое время он продолжал молча работать, а потом спросил:
-- Мы как будто никогда не были особенно близки?
-- Благодарю вас, -- ответил я, -- все понятно.
Кипя от ярости, я сделал шаг к двери.
-- Разумеется, вы можете уйти, если хотите, -- заметил Майнер, -- но я посоветовал
бы вам остаться и высказать все.
-- О чем нам говорить? -- вскричал я. -- Зачем вы задерживаете меня, -- чтобы
подвергать ненужному унижению?
-- Послушайте, Додд, вам следовало бы научиться владеть собой, -- ответил он.
-- Вы сами пришли ко мне, я вас не звал. Если вы думаете, что этот разговор мне
приятен, вы ошибаетесь, а если вы полагаете, что я одолжу вам деньги, не узнав точно,
как вы надеетесь их отдать, значит, вы считаете меня дураком. Кроме того, -- добавил
он, -- подумайте, и вы поймете, что самое худшее осталось позади: вы уже высказали
свою просьбу и имеете все основания ожидать, что я отвечу на нее отказом. Я не хочу
обманывать вас ложной надеждой, но, может быть, вам все-таки будет полезно дать
мне возможность взвесить положение вещей.
Вот так (я чуть было не написал "ободренный") я довольно сбивчиво рассказал ему
о своих делах: о том, что я столуюсь в извозчичьем трактире, но, судя по всему,
там собираются отказать мне в кредите; что Дижон уступил мне угол своей мастерской,
где я пытаюсь лепить эскизы фигур, украшающих часы и подсвечники, -- Время с косой,
Леду с лебедем, мушкетеров и прочее, -- но ни одна из них вплоть до этой минуты
никого еще не заинтересовала.
-- А как вы платите за комнату? -- спросил Майнер.
-- Ну, с этим у меня, кажется, все в порядке, -- ответил я. -- Хозяйка -- очень
милая и добрая старушка, она ни разу даже не заговаривала со мной о просроченной
плате.
-- Если она милая и добрая старушка, это еще не основание для того, чтобы ей
приходилось терпеть убытки, -- заметил Майнер.
-- Что вы хотите этим сказать? -- вскричал я.
-- А вот что, -- ответил он. -- У французов принято предоставлять в делах большой
кредит. Вероятно, такая система окупается, иначе они от нее отказались бы, однако
она создана не для иностранцев. По-моему, не слишком честно со стороны нас, англосаксов,
пользоваться здешним обычаем, а потом удирать за Ла-Манш или (когда дело касается
вас, американцев) за Атлантический океан.